Перевал

Андрей Темнов

Рубрики: Привал в степи

Посвящается С.Г.

А я вчера похоронил корешка,
А он, подлец, да помирать не захотел.
Корешок растет живехонек в земле.
А я где?
Юрий Шевчук

Хамар-Дабан. Из личного архива Андрея Темнова

1

— Берегись! — кричит Глеб в тот самый миг, когда мимо головы Бориса пролетает облепленный снегом булыжник. — Быстрее, быстрее давай! — вновь кричит он, выворачивая из-под наста скользкий трос. Тугая стальная жила больше мешает, чем помогает на спуске — за нее трудно ухватиться, но Борис все же пытается — и очень зря. Руки в тонких матерчатых перчатках срываются вниз, как по столбу в Масленицу, тело падает сквозь вьюгу, в ушах неземной свист, легкие делают три сбивчивых вдоха. Борис открывает рот для нового глотка, но тщетно: в глаза и горло лезет белое, влажное. Нечем дышать, подступает удушье, руки и ноги судорожно бьются в засасывающей неподатливой каше. Рывок. Из ушей словно вынимают вату. Борис гребет под себя, выкапывает одно колено, затем другое, валится на живот и по-пластунски, стараясь нащупать опору, вывинчивается из сугроба, проглотившего его минутой раньше. Глеб тянет брата за шкирку, помогая.

Вокруг хаос. Набрав силу, ветер топит мир в яростном реве. Видимость падает почти до нуля, короткие сумерки вот-вот отлетят, уступив место Хозяйке-ночи. Пик всего в нескольких десятках шагов позади, но его давно поглотило вращающееся безумие — сперва траурно-белое, а теперь мглисто-фиолетовое, — оно всюду: в ветре и снеге, в вырванных со склона камнях и сердце Бориса, где страх отвоевывает угодья для ненасытной охоты — там загоняют животное с человеческим именем.

— Держись под ветром! — Глеб орет Борису в ухо, силясь превозмочь вьюгу. — Как окажемся на сопке, по-бырому валим вправо!

— Тропа поверху идет! — Борис прячет голову за широкой спиной брата. — Мы заблудимся!

— Да ты с ума спятил! — Глеб тычет кулаком в место, где по его представлению находится вершина. — Там нас ветер сразу похоронит к херам!

— Ладно! — Борис разворачивается и делает первый шаг. — Ходу!

Братья прорываются через узкое седло, соединяющее пик с цепью холмов и ведущей к Метеостанции спасительной тропой. Холодно, страшно, люто. Черная ожившая ночь слепит, не дает вздохнуть, лезет под одежду, колет острым ножом в больное колено. Борис наклоняется, чтобы ощупать сустав. Нога слушается, силы еще есть — значит, надо идти! Сзади, сквозь рев и свист, доносятся короткие матюки — это Глеб в своем безразмерном тулупе упрямо буровит встречный поток. Борис не видит брата, но знает, что несмотря на усталость двужильный этот мужик сможет идти сквозь вьюгу и час, и два, и три — столько, сколько потребуется. Они живы, и они дойдут. Горы покорятся!

Ломкая прессованная корка под ботинками неясно светится, указывая направление. Слева и справа проемы в клокочущее ничто, в бездну обрыва. Снег вырывается оттуда, как из аэродинамической трубы, и плюется колючими сгустками, напоминающими шаровые молнии — они налетают резко, вразнобой, подчиняясь злой прихоти ветра. Ноги подламываются, не хотят идти, но воля (а может, просто жажда жизни) связывает мозг и конечности неумолимой командой, заставляя раз за разом уродовать корку отметинами следов. Вьюга рвет и бесится, она хочет убить, но не может. Пока не может.

А вот и склон. Большое неподвижное пространство — темнее темного во мраке вопящей ночи. Братья укрываются за скальным выступом у границы седловины. Глеб упирает спину в каменную плиту, его рот облеплен коростой сплавленных снежинок. Борис слышит, как капюшон ветровки стучит по шапке нервной морзянкой: хлоп-хлоп… пауза… хлоп-хлоп… пауза… хлоп-хлоп-хлоп.

— Долго так сидеть нельзя. — Глеб растирает красные подмороженные уши. — Мы слишком высоко.

— Главное добраться до границы леса. — Борис привстает, стараясь не нагружать больную ногу. — А там, считай, и база рядом. 

Хлоп-хлоп… пауза… хлоп-хлоп-хлоп…

— Пипец, конечно, нам с погодой подфартило, — сварливо замечает Глеб. — И все благодаря тебе, братан.

— А я сразу сказал, — кивает Борис устало, — хребет меня запомнил. Ты не верил, а теперь сам видишь… — отмахивается, не закончив фразу. — Идем, короче.

Ветер без промедления обрушивает на братьев новый вихрь, его колкие иглы впиваются в незащищенную одеждой кожу. Глеб идет первым, смещаясь вправо, подальше от незримого, исходящего пеной гребня. Рев нарастает и вдруг переходит в нестерпимый, оглушительный грохот. Это уже не ветер несет расчерченный застывшей водой воздух, но сама земля приходит в движение, низко и пугающе вибрируя. Даже сквозь подошвы ботинок тело чувствует идущую снизу опасность, — нужно прыгнуть в сторону, за камень! Поздно… Мир трясет в припадке, склон распадается, опора пропадает.

— Лавина!!! — последнее, что слышит Борис, когда его подхватывает и несет что-то древнее, всевластное, вырвавшееся на волю. Нет ни брата, ни снега, ни склона — только разносящий перепонки хохот гор и внезапная эйфория. Борис сливается с ползущим вниз потоком, его тело становится волной, а мысли — течением. Он отдается доисторической мощи пластов земли, их стремлению, перемалывающей все и вся слепой силе, — и нет ничего более прекрасного! Сознание озаряет вспышка, как от лопнувшей стоваттной лампочки, затем все гаснет, но перед тем он помнит еще, что нужно бежать, нестись, лететь — все убыстряясь и убыстряясь — сквозь жар и хлад, по вечной дороге, у которой есть начало и нет, не может быть конца… 

2

Хамар-Дабан сиял. Сегодня это проклятое место ничего не предвещало и не обещало. Солнце стояло в зените, озаряя лесистую долину, охватывающую плато Метеостанции с трех сторон. Воздух был прозрачен и недвижен, ели перемежались разлапистыми кедрами: узкие стволы и куцые ветки первых казались голодными попрошайками в соседстве с барскими снежными шубами, накинутыми на хвойные плечи вторых. Обездвиженный мир гор, точно высокополигональное фото, надолго отпечатывался в сознании, оседал на глазной сетчатке, закрадывался в подкорку. Он казался нереальным из-за слишком контрастного освещения и выкрученного на максимум доминирующего белого цвета здешней вселенной. Внизу уже весна, тропа скоро раскиснет и поплывет, вскроются ручьи, запоют первые мартовские птички. Но не здесь, в этом стылом краю, который отчего-то напоминал Борису опустелый ночной супермаркет, наполненный флуоресцентным сиянием и линчевской тревогой.

Плато с разбросанными объектами Метеостанции и сбитыми сикось-накось домиками турбазы выглядело искусственным, будто кто-то пригнал сюда технику и разворотил тайгу с приказом разровнять обширный плац на вершине. Подобно блюдцу космической тарелки, плац выступал на три стороны света, надзирая и за долиной, и за дальним лысым взгорьем, предваряющим линию хребта с Пиком Черского в качестве венца. Южный край плато опускался ниже, соединяясь с извилистой тропкой, поднимающейся из ущелья, где речка Похабиха стояла подо льдом, ожидая вешнего дара, что растопит мерзлую одежу и обратит воду в короткий радостный бег навстречу Байкалу.

Борис покачивался на пятках, наблюдая, как искрящаяся струйка прорезает пухлый сугроб в нескольких метрах ниже по склону. Хамар-Дабан по-бурятски — hамар дабаан, или Ореховый перевал, — пухлая струя расшила-таки сугроб, и под ним показалась бурая, вполне ореховая земля. Отверстие парило, мутно отражая полуденное солнце. Это успокаивало. Вжикнула молния на походных штанах. Борис заправил рубаху, одернул свитер и, уперев руки в бедра, протяжно потянулся, до хруста в хребтине.

Если долго ссать в сугроб, оголится земля. Если упорно идти в гору, окажешься на вершине. Если не знаешь, зачем жить, — просто встань с кровати, умой рожу, и смысл бытия откроется, как прохладные недра холодильника на кухне. Простые истины, помогающие стоять твердо — ноги на ширине плеч. Отринь сказки и дурные сны — горы навевали тревогу, но Борис знал, что это в нем говорит похмелье, прогнать которое можно утренним (хотя скорее обеденным) облегчением у края обрыва, двумя кружками воды и променадом на пик. Да, сегодня им предстояло подняться на Пик Черского: это вдохновляло, но и вызывало легкую панику, что еще с университетских времен в дни экзаменов всегда сопровождала Бориса. И снова да — восхождение на пик определенно было экзаменом, особливо беря во внимание количество выпитой накануне водки. 

— …и вот идем мы с Антохой через Снежную, воды по шею, перед собой толкаем надувную лодку — рюкзаки в нее еще на берегу свалили, чтобы вещи не вымочить, — рассказывает Борис часом позже, когда братья споро поднимаются по Старокомарскому тракту, стремясь к большому кедру, растущему в нескольких километрах впереди, на истоптанном перекрестке, от которого влево уходит народная тропа на пик, а прямо, извиваясь пестрым ужом, в долину реки Утулик спускается тракт — бывший торный путь в Монголию и Китай, его окончательно забросили больше двухсот лет назад, но неровная дорожная колея, — протянутая, словно веревка обмерщика, через овражья и взгорья, — осталась, и ее время от времени пользовал местный люд, а впоследствии и туристы, зачастившие в двух- и трехдневные неутомительные походы (тешащие самолюбие вылазки, после которых можно как бы походя сорить перед коллегами по офису и приглянувшимися дамочками фразами в духе: «А я на выходных покорил гору в Сибири»), — и течение такое лютое, что ноги со дна срывает, а мы в тапочках, — продолжает рассказ Борис, — и когда ты одну ногу поднимаешь, то, в общем, такое чувство посещает — чувство близкой смерти, потому что голова-то работает, и ты отлично видишь, что дальше начинается порог, вода водоворотами ходит, над бурунами лютые барашки, поток гонит ветки, мусор, листья, а еще звук этот — низкочастотное гудение, как на авиазаводе, когда двигатели тестируют, и ты вдруг врубаешься, что это звук реки, и что стоит тебе потерять вторую точку опоры (одна нога занесена для шага вперед, руки держат край лодки), как тебя мигом сорвет, и через пару секунд ты окажешься на тех самых бурунах, где гребешки и водовороты (хана, шансов выгрести ноль), и ты ставишь ногу назад, потихоньку пятишься. Этот момент за гранью трусости или храбрости, тело и мозг чисто на рефлексах, как у животных, а инстинкт самосохранения — он самый сильный, он берет верх, побеждает тебя, — и вот мы с Антохой уже на берегу, напяливаем отсыревшие шмотки, сохнем под дождичком, а дальний берег Снежки все такой же недосягаемый, как и утром.

— Погоди, то есть вы так и не переправились? — спрашивает Глеб, почесывая рыхлый затылок, скрытый воротником тулупа.

— Еще как переправились. — Борис харкает, метя в след от чьего-то ботинка (блин, мимо). — Нас подобрали местные егеря на Хивусе, а на том берегу мы нашли лагерь каких-то мужиков, они шли с детьми в семейный поход на озеро Соболиное. В итоге мы всю ночь глушили самогон — с мужиками, не с детьми, хорош ржать! — а утром снялись, но у нас сроки поджимали, так что мы вброд перешли Селенгинку (вода была низкая, не то что в Снежке) и махнули назад, до Выдрино, — оттуда в те годы еще ходила ночная электричка на Иркутск. Вот и вся история, братишка, история про то, как горы нас не пустили. 

— И после того случая ты решил, что Хамар-Дабан тебя проклял?

— Ни хрена, — усмехается Борис, — были еще темы в разные годы.

— Это когда вы пошли на Соболиное и попали в самые сильные ливни за десять лет? — уточняет Глеб.

Его голос спокоен, но дыхание выдает: идти в горку непросто, тем более с похмелья, в полном обмундировании неопытного человека, решившего, что в марте на восхождении пригодится неподъемный тулуп (широкий обшлаг грязным свалявшимся мехом наружу), за которым он специально съездил на дачу, и в котором их отец хаживал на охоту (а там, как известно, мужики все больше сидели по зимовьям и глушили спирт, чем ходили по тайге и, собственно, охотились).

— То второй случай. — Борису жарко, он стягивает шапку и радуется приятному холодку в мокрых от испарины волосах. — Добавь к этому три неудачных восхождения, плюс тот случай на Мамае, когда мы на болоте чуть не околели.

— Ваши три восхождения — чушь сплошная. — Глеб начинает задыхаться, воздух вырывается из его груди с легким присвистом. — Эх, блин, завязывать надо с куревом, чтоб его.

— Не, я согласен, отчасти мы сами виноваты, — кивает Борис. — В первый раз тупо забухали, во второй — попали в снегопад, пробовали тропить, но вечереть стало, да и обуви у нас подходящей не было…

Глеб складывается пополам, заходясь в приступе кашля.

— Мать честная, от сигарет жизни нет, — он с трудом распрямляет спину под тяжестью тулупа. — Давай постоим. Привал.

— А в третий раз смешно получилось. — Борис послушно останавливается, хоть и запыхался меньше брата: на нем легкая ветровка с флисовой подстежкой — походный вариант для весны. — Мы тогда в бане весь «поход» прогудели. О восхождении после парилки никто и не заикнулся.

— Получается, к третьему разу ты совсем оробел. — Глеб старается восстановить сбившийся пульс, делая протяжные вдохи-выдохи. — Зассал, как девка.

— Я просто умнее. — На бледном лице Бориса появляется узкая прорезь зубов. — Я понял, что Хамар-Дабан меня проклял.

— Так зачем согласился со мной идти?

— Хороший вопрос. — Борис закусывает нижнюю губу. — Может, тебя горы пустят, а меня не заметят. Ты же у нас вон какой большой парень.

— Надо было этот херов тулуп внизу оставить, — злобно заключает Глеб, — без него я бы уже наверху был.

— Если бы да кабы, — пожимает плечами Борис.

Братья стоят на косом изгибе. Старокомарский тракт закладывается в обратную сторону, поднимается до шпильки, вновь меняет направление — и так без конца. Они в середине подъема, до перекрестка и украшенного лентами кедра еще далеко. Дорога взбирается резко, деревья за ней не поспевают: меж стройных елок, обрамляющих прогалину, как рама картину, открывается вид на всю заросшую непролазным лесом долину и плато Метеостанции.

Борис помнит, как утром застегнул ширинку, а затем отыскал хмурого брата. Тот сидел в беседке, опасно нависающей над обрывом.

— Ты в курсе, что уже полпервого? — сухо поинтересовался Глеб. На стоящего у входа в беседку Бориса он и не взглянул. — До вершины идти часа четыре, солнце сядет в семь, то есть нам при любых раскладах возвращаться по темноте.

— Может, не пойдем? — дежурно предложил Борис, зная, что брат приехал в Сибирь специально — он не откажется и не свернет, даже если придется идти по пояс в снегу. — Или давай завтра с утреца, а в обед спустимся и сразу ходом до базы МЧС.

— Это анриал, сам знаешь.

Глеб встал. В гигантском вахтовом тулупе цвета хаки, с тяжелыми подтеками ниже глаз, двухдневной рыжеватой щетиной и внушающим страх духом вчерашнего застолья, он был похож на туповатого пограничника, по недомыслию вышедшего в патруль без любимого карабина.

— Идем сегодня, как договаривались.

— Ну раз надо… — нехотя протянул Борис, — давай тогда хоть еды возьмем.

— На хер. Сейчас хаваем по-быстрому и выдвигаемся, а к ужину всяко вернемся.

— Суровый ты.

— На то и старший. Брат.

Они начали подниматься сразу от Метеостанции. За зиму на Хамар-Дабане — этой природной аномалии, «черной дыре», как называли хребет дорожники, обслуживающие федеральную трассу Иркутск-Улан-Удэ, — выпадало столько снега, что к марту здешняя тайга приобретала невозможный, сказочный вид. Сугробы достигали полутора, а то и двух метров в высоту. Снег на подветренной стороне тракта был мягким, пушистым — любой тяжелый предмет проваливался в него сразу, влекомый ньютоновским законом. В таком снегу легко можно было утонуть, и люди, случалось, тонули, проваливались с головой, так что вытягивать их приходилось чуть ли не лебедкой. Пудра, рассыпанная по хвоинкам, превращала елки в изящные статуи — они стояли кучно, без подлеска, поднимая темные спины к небу — в этот час кроткому, подернутому розоватой поволокой. Тени бледнели, углы пропадали, линии перетекали одна в другую.

Вот дрогнула ветка, потревоженная редким зверем или одинокой птицей. Снежинки, ловя свет бесчисленными гранями, плывут через воздушный эфир — их цельное движение напоминает замедленную съемку. Картинка расплывается в нежной импрессионисткой дымке. Однако это обман, чародейство — здесь нет места подлинному чувству. Каждая снежинка суть безупречно выверенный кристалл, достойный короны Снежной королевы, предлагающей Каю сложить из льдинок слово «Вечность». Первозданный этот лес, для которого присутствие человека было чем-то временным и докучливым, завораживал, как морская глубина или бездонность верхних слоев атмосферы, нависающих над каждым самолетом и каждым брошенным ввысь взглядом. Лес не нуждался в восхищении будущего плотника, мастера, творца, — он требовал коленопреклоненного повиновения, транса, веры в непревзойденное могущество сил природы. Лес властвовал, ничего не обещая, ведь клятв между львом и человеком быть не может, а лес и был тем львом, молчаливым стражем абсолютной стихии, имя которой — Сибирь.

И лежа на колючем настиле из еловых веток, пытаясь сохранить остатки тепла под задеревеневшим остовом тулупа, Борис невольно думал о том, что лесу, горам и мерцающим звездам над его головой нет дела до мимолетной человеческой жизни, но, возможно, им интересна людская смерть. Возможно, думал он, только горячая кровь, пролитая в равнодушный снег перевала, способна привлечь внимание хозяев. Возможно, думал он, — боги жаждут.

А несколькими часами ранее, в косых лучах послеобеденного солнца, братья продолжали подниматься к перекрестку, до которого уже рукой подать. Нижний слой одежды — хоть отжимай, зато в ногах появился азарт, легкие очистились от похмельной слизи, дышалось хорошо, привольно, с приятным головокружением — оно пьянило, как бокал белого вина на голодный желудок.

— Из-за твоих хотелок я игру пропущу, — подзуживал брата Борис. — Там матч, считай, за шесть очков, на кону попадание в Лигу чемпионов.

— Жена меня не хотела отпускать. — Кожа над переносицей Глеба сложилась в две несимметричные складки. — У нее одна ипотека на уме.

— Стараюсь не пропускать важные игры. — Борис шел чуть впереди, раскидывая снег носками ботинок. — И вот представь, — он возвысил голос, — сегодня игра двух Манчестеров, самое принципиальное дерби в сезоне, а я тут с тобой жопу на перевале морожу. Где справедливость?

— Но я Алене четко сказал: «В марте еду к пацанам в Сибирь». — Складки углубились, лицо Глеба приобрело выражение сумрачной решимости. — Она не понимает, что брак — это когда жена за спиной мужа. Я ее закрываю, а она мне дает свободу. 

— Как будто ты ей свободу даешь, — вставил шпильку Борис. — Ты вообще никому ни хрена не даешь. Меня и то силком тянешь, как крепостного.

— Сам согласился, — буркнул Глеб, — никто не заставлял. Мы не то чтобы поссорились, — продолжил он, все больше мрачнея. — Я вещи собрал и улетел, не хотел выяснять отношения. Она ведь прекрасно знает, что я не просто бухать с тобой поехал, а еще и родных навестить. Мать совсем сдает в последние годы, звонит каждый день, скучает. Алена это знает и кобенится специально, назло. Чисто бабский эгоизм.

— Брак — это череда компромиссов, — Борис театрально взмахнул рукой. — Сначала ты ее, потом она тебя, и так далее.

— Капитан Очевидность снова в деле, — хмыкнул Глеб. — От тебя советы слушать, все равно что философские паблики в соцсетях читать. С реальной жизнью это мало соотносится, братан.

— Реальная жизнь, — передразнил Борис, — это шесть очков в сегодняшнем дерби, а я даже результатов не узнаю. Как тебе такая жиза, бро?

— Как был пацаном, так и остался. — Глеб принялся расстегивать пуговицы на тулупе. — Я за «Арсенал» со школы — ты в те годы вообще клубным футболом не интересовался, — и при этом не ною, что пропущу какую-то игру. Настоящий фан — он всегда со своей командой, он знает, что команда не обидится, если ты вдруг решил уделить время семье или работе, потому что команда — та же семья.

— Просто ты к спорту, к семье, да и вообще к жизни слишком сурово подходишь, — парировал Борис, поигрывая язычком молнии на ветровке. — А я, знаешь, наблюдатель. Мне нравится смотреть футбол и думать, что я фан. Мне это по кайфу.

— А на деле ты не фан, а пустобрех, — сказал Глеб, оттягивая ворот свитера. Показалась потная тельняшка, а под ней — вздымающаяся и опадающая, заросшая неровным бледно-рыжим волосом грудная клетка. — Ты вопишь, как любишь Манчестер, или там путешествия, или женщин, но в реале ты без всего этого нормально обходишься. Иногда мне кажется, что кроме собственного хвоста тебе вообще на все насрать.

— Мощно выдал, мощно, — закатил глаза Борис, агрессия брата его как будто не тронула. — Ты не врубаешься, как я мыслю. Если я говорю, что кого-то люблю или от чего-то фанатею, так это правда. Просто не вся.

— Вот-вот, сплошная поза и самодовольство!

— Да не ори ты, — Борис шутливо толкнул брата в плечо. — Ну как я могу с насупленным фейсом тащить за какой-то там футбольный клуб, где несколько десятков татуированных гладиаторов с тремя классами образования полтора часа пинают мяч под ор жрущих чипсы пивных толп? Ты сам-то подумай — это же детский сад.

— Так на хрена мне втираешь про дерби?

— Да потому что футбол — это по кайфу! Не сама игра, а то удовольствие, которое ты получаешь от примитивного перемещения мужиков по зеленому газону. Ты, видно, не в курсе, но человек может умышленно снижать себя до примитивных ценностей кастового общества. Круто, знаешь ли, иногда верить, что ты веришь.

— Меня, блин, тошнит от таких людей. — Глеб резко остановился и окинул брата тяжелым взглядом. — Это что-то вроде нового нигилизма — ничто не истинно, и все дозволено. Вы как дешевые балаганные фокусники, по виду все такие тонко чувствующие, а на поверку: согнешь раз — переломитесь. Вы ни к чему не можете проникнуться, потому что заполнены сами собой. Нормальные, здоровые вещи в вас уже не помещаются. 

— Как мне нравятся эти твои обобщения. — Борис нахмурился. — Кто эти «мы»? Я про себя говорю, а ты сразу клеймишь, будто люди — племенной скот.

— Внутри одно дерьмо. — Глеб медленно двинулся на брата. — Снобизм так и прет. Думаете, вы самые умные, лучше остальных? — а посмотри на себя: ни кола ни двора, катаешься по жизни перекати-полем. Плюнуть и растереть, да слюны жалко.

— Стоп, братишка. — Борис вытянул руку и упер кулак в горячую грудь Глеба, под костяшками отчетливо ощущалось биение натруженного сердца. — Ты пойми, есть жизнь, есть смерть, это серьезно, и над этим я не смеюсь. А есть какие-то вещи — допустим, футбол, — которые суть пыль. Ты просто на уровне физиологии не можешь поверить, что в этой фигне заключена важная часть жизни. Но тебя влечет к ней, ты умышленно загоняешь себя в рамки, и не потому, что лицемер и насмешник, а потому, что тебе это нужно.

— Зачем? — ноздри Глеба широко раздувались, втягивая разряженный горный воздух. — Зачем изображать того, кем не являешься?

— Так проще, — в голосе Бориса появилась новая, тоскливая нота. — Хочется, знаешь, нащупать константу. Футбол — это оттиск простого мира, в котором только два измерения и два цвета. Жить в таком мире — мечта многих.

— Но, конечно, не твоя? Ты ж у нас гений!

— Я, может, и хотел бы, но… не умею.

— Ясно. Самомнение пополам с нытьем. — Глеб оттер брата плечом и зашагал вверх, оставляя в снегу рифленые следы. — Давай жопами шевелить, скоро солнце начнет садиться, — крикнул он, быстро удаляясь. 

— Не умею, ведь рожденный летать — ползать не может, — пробормотал Борис, зная, что брат его уже не слышит.

Много в человеке намешано, сразу и не разобрать, откуда что берется, — так думал Борис той же ночью, лежа на еловом настиле в призрачном свете луны. Было холодно. Он старался шевелить пальцами, но чугунная тяжесть одежды мешала разгонять кровь. Он чувствовал себя камнем, медленно погружающимся на дно мирового колодца. Лихорадочная паника первых часов ожидания уступила место сосущей безнадеге — та медленно подбиралась к сердцу вслед за кладбищенским морозом. Брат оставил Борису почти все теплые вещи, но второй свитер, тулуп и варежки лишь отсрочивали неизбежный финал, что уже маячил где-то впереди, касаясь налитых усталостью век, напоминая о себе сквозящей поземкой, раскачивающей нижние ветки елей.

Наверное, прав был Глеб, и многим в его жизни управляла гордыня — куда от нее денешься, если она рождается вперед человека, летит первым криком из материнской утробы? Этот междометный вопль — гимн жизни и приходящей через боль победы. Такие победы достаются дорогой ценой, и потому человек горд и себялюбив. Все переплетено, запутано, многое кажется высоким, а на поверку — гниль и плесень, когда гордость оборачивается спесью и вырождением. Немало и того, что исходит из низкого, но достигает невиданных высот, — страх, жалость к себе и мелочное самобичевание вдруг превращаются в сострадание, заботу, милосердие… Борис размышлял, стараясь побороть морок, боясь закрыть глаза, ведь сон в этой безбрежной звездной ночи для него означал лишь одно. Надо продолжать шевелить пальцами, смотреть на лапы елок и думать, думать, думать — о чем угодно, лишь бы не о сладком забытье.

Что остается от человека, побежденного стихией? Голый остов с бьющимся под ребрами светляком жизни. Дунешь — погаснет. И что это за стихия: в ней нет жестокости, намерения, умысла, — все слова придуманы человеком, а природа была до него и останется после, она не знает слов, не ведает пощады, и не потому, что зла, а потому, что чужда людским понятиям. Только камни, елки и звезды, только вышина и холод, только рассветы и закаты, сменяющие друг друга в неостановимом цикле. Нет, боги не жаждут, им не нужна жертва. Говоря о жертве, человек говорит о себе, но нельзя мериться с океаном, можно лишь спрятаться от него или превозмочь. Как? — этого Борис не знал. Обдуваемый всеми ветрами Хамар-Дабана, он знал другое, важное — надо дождаться утра, во что бы то ни стало устоять. Выжить.

Он понимал, что взять этот приз — приз жизни — будет труднее, чем казалось вначале. Без спичек, огня, придавленный к настилу задубевшей одеждой и плитой выстывшего воздуха, он едва мог пошевелиться, а мысль о том, чтобы встать, пришлось отбросить, как заведомо неосуществимую. Руки еще худо-бедно слушались, а вот ноги — Борис понял это с ужасом — куда-то пропали, их будто отрезали без ножа. Скукоживались и мысли в голове, зато вдруг накатили воспоминания — свежие, горячие, они возвращали к хлещущему в лицо шквалу, что накрыл братьев перед последним рывком к вершине. Перекресток на границе лесного пояса остался далеко позади. Солнце почти село, но было еще светло, когда со стороны хребта налетели проворные тучи, небо затянуло сизой пленкой и по нагим вершинам, крадучись, скользнул первый осторожный порыв, потом еще один, а за ним еще и еще. Вскоре перевал утонул в не знающем роздыха гуле.

Братья шли через узкую седловину, сражаясь с порывами бокового ветра и волнами щетинистого снега. Слева и справа ревела пропасть, триста метров вертикали — безупречно белой, с выступающими клыками скальной породы. Страшно ступать на седло — это лезвие бритвы, где любое неверное движение может стать последним. Борис заслонил рот воротником и двинулся вперед, прямо навстречу клокочущему неистовству, провалился по пояс, сполз куда-то, махнул рукой, разрезав пустоту. Там была пропасть — он не столько видел ее, сколько чувствовал. Дохнуло парсеками вакуума. С края наноса сорвались комья прессованного снега — кувыркнулись раз, другой, мелькнули перед глазами и канули в ничто, разверзшееся всего в каких-нибудь сантиметрах от места, где только что стояла нога Бориса. 

Миг отчаяния и преодоления. Захоти горы убить — человека ничто не спасет, но ветер и вправду безлик — ненацеленная сила возникала из ниоткуда и уходила в никуда. И потому человек мог восторжествовать: пройдено седло, и под склоном, у последнего крутяка, ветер уже не так силен, уже можно укрыться и отыскать трос, протянутый с вершины для безопасности альпинистов. Пропасть рядом, она никуда не делась, но ее словно бы отодвинули, сняли с главной роли, доставшейся странному двуногому существу, упорно не желающему отступать. Шаг, упор, хватаясь за надежную, прилаженную на совесть жилу из нескольких туго перекрученных стальных волокон. Трос разрывает снежный наст и приятно отливает медью, точно впитав свет долгого дня. Он не дает тепла, но напоминает о силах, которые, возможно, все же превосходят стихию — напоминает о людях, что прошли, описали, нанесли на карту, расчистили путь, проложили тропы.

Вершина открылась вдруг и как-то сразу. Вот Борис ползет на карачках, хватая ртом ветер, перемешанный со снегом, а вот он на ровной, продуваемой и оттого совершенно чистой площадке — неправильном, чуть выгнутом наружу прямоугольнике. Борис встал, выпрямился и обмер. Метель продолжала кружить над пиком, но мгла расступилась — шквал растащил в сторону тюки туч. Борис увидел овальные холмы с темными прогалинами курумов, увидел цепь марсианоподобных вершин — голых и однообразных, уходящих к югу, в сторону Монголии, увидел багровую, быстро затухающую полосу над западным пределом — там, где Хамар-Дабан разливался лугами Тункинской долины и перетекал в гольцы Восточного Саяна, наконец увидел стальную полосу льда — распахнутый к северу, бесконечно далекий, но в то же время близкий, неусыпный, бдящий, безмолвный зев Байкала.

Глеб стоял в центре площадки, поставив ногу на выступающий из земли камень.

— Вот мы и на крыше мира, брат, — сказал он.

На всем обозримом пространстве не было ни единой точки, которая находилась бы выше их. Горы — еще недавно такие высокие и недостижимые — лежали внизу, у ног. Было странно смотреть на них, наклоняя, а не задирая голову, а еще была какая-то подспудная, все время ускользающая мысль, — Борис не придал ей значения, не позволил оформиться тогда, стоя рядом с братом, в позе победителя, но вернулся к ней позже, под хладной луной, замерзая в одиночестве и мраке горной ночи, в позе поражения. Это ли расплата за дерзость? — думал он, — неизбежное возмездие, что всегда настигает человека, и без которого доставшаяся такими жертвами виктория была бы не столь желанна? Что если горы пустили их только за тем, чтобы погубить стезей неудачников? Вершина дала вкусить и скинула наигравшись.

Но думать так — великая слабость. Однажды кто-то сказал Борису, что вся жизнь состоит из необходимости рано или поздно вставать, а потом рано или поздно ложиться снова. Утром они встали и пошли: восхождение оказалось удачным, но случившееся после заставило Бориса лечь, вопреки желанию и ожиданиям. Кто в этом виноват? Не коварное провидение, не горы и ветер, — они только наблюдают, всегда наблюдают, никогда ни во что не вмешиваясь. Природа — страж мира, а человек — его, мира, вольный охотник, он сам решает, куда идти, и только он отвечает за последствия. По глупости и похмельной безалаберности они вышли поздно, без нужного снаряжения, и поплатились за это. Пенять на стихию — равно выписыванию себе, такому жалкому и несчастному, полной самообмана индульгенции. Нет, до этого он не опустится, он примет последствия достойно, со сжатыми челюстями, и он, черт подери, постарается выжить!

…а на спуске братьев накрыло и понесло. Глеб, неуклюжий в своем гигантском тулупе, то и дело срывался под склон, его тащило ниже и ниже, вместе с мелкими, вывернутыми из-под наста камнями и ошметками корней. Братья боролись с грудами тяжелой прессованной массы, продолжавшей плыть вниз даже после того, как лавина схлынула, и чудовищный ее грохот угас в безликой пасти горного цирка. В темноте глаза Глеба сверкали вертикальными росчерками, как у дикого зверя, — он остервенело разрыхлял пространство вокруг себя, а затем мощными энергичными движениями вытягивал тело из-под завала и продолжал лезть вверх, не отряхиваясь.

Так прошел час, а может, и больше. Борис уже с трудом различал время. Его страшила утрата контроля, когда ступни, с детства привыкшие к твердому и надежному, вдруг уходили в податливое и вязкое. Борис падал, разбрасывая руки звездой, но и они проваливались, тонули в ползучем вареве. А там, внизу — омут перевала. Ты плывешь к нему вместе с варевом, не спеша, неуклонно, крутишься волчком, точно пойманная в невод рыбина, глупая, но и безошибочно угадывающая свою участь, с трудом встаешь, делаешь шаг, другой, а затем снова падаешь, барахтаешься. Вот брат — он рычит, подставляя спину накатывающей снежной волне — его накрывает с головой. Ты бросаешься вниз, вытягивая руку, брат хватается за нее и рвется на волю, используя твое тело, как единственную опору в этом вывихнутом мире, полном насмешливых джиннов…

— Все, братан, больше не могу, — простонал Борис, когда они наконец выкарабкались на ровную поляну без наклона. — Я щас сдохну.

— Нельзя отдыхать. — Глеб навис над братом горой из меха и пара. — Перемерзнем здесь на хрен, вон уже и звезды показались, ночка будет та еще.

— А куда идти-то?

— Без понятия, но здесь оставаться точно не варик.

— Нужен ориентир, — включил голову Борис, немного отдышавшись. — Думаю, если идти вверх, на север, рано или поздно упремся в тропу, нас же вроде куда-то южнее от спуска лавиной стащило. 

— Типа того.

Глеб наклонился и помог Борису встать. Сжатые губы и выпирающие желваки на заросших густым волосом скулах говорили о прежнем намерении брата идти до конца. И они пошли, но ни на севере, ни на юге (или там, где они полагали юг) тропы не обнаружилось. Местность казалась незнакомой: волнистая, укрытая сугробами равнина плавно поднималась и опускалась, а братья все брели и брели по ней неведомо куда. Взошла луна, снег заискрился ярче, стало холоднее. Ветер продолжал гулять по хребту, то утихая, то вновь расходясь утробным песьим лаем. Бориса бил озноб, пот на спине индевел, поясницу ломило, и все больше давала о себе знать нога — растянутые по студенческой лихости коленные связки слушались команд, покуда в теле были силы, но теперь, когда стрелка невидимых часов подобралась к полуночи (или уже перевалила за нее?), сустав налился сосущей тяжестью. Через какое-то время нога отнимется, и он не сможет идти, — мысль эта отозвалась в голове раскатистым эхом.

— Мы здесь уже были. — Борис указал себе под ноги — луна высветила гусиную тропку свежих следов. — Ходим кругами!

— Твою же… — ругнулся Глеб. — Это какой-то заколдованный перевал.

— У нас ни компаса, ни карты, ни связи. Пора честно признать, что до утра мы отсюда не выгребем.

— Стоять нельзя, — упрямо повторил Глеб, — перемерзнем. К рассвету как вдарит — закачаешься.

— Видишь те елки? Расчистим круг, разложим костер, а утром как-нибудь сориентируемся.

Когда они добрались до чахлого подмороженного ельника, луна вошла в зенит. Под деревьями и ледяными скатами залегли длинные пороховые тени. Дальше от опушки ельник становился гуще, широким рукавом взбираясь по склону.

— Узнаешь этот бурелом? — спросил Глеб.

— Нет. Спички доставай, чего ждать.

— У меня нет.

— Серьезно? — вскинулся Борис. — А кто у нас тут главный курильщик?

— Я зажигалку брал, — огрызнулся Глеб, — но найти не могу. Походу, ее из кармана вывернуло, когда нас лавиной накрыло.

— Это пипец…

— У тебя нет спичек разве?

— Хрен там! — Борис с трудом удержался от крика. — Ты утром меня похмельного на рога поднял, я даже мобилу в зимухе оставил. Вышли, считай, ваще без всего, как последнее тупорылое турье.

— Теперь-то чего причитать. — В ирреальном лунном свете лицо Глеба походило на клок наждачной бумаги. — Раз огня нет, значит, идти надо, других вариков не вижу.

— Да куда ты идти-то собрался?! — Борис больше не сдерживался. — Мы хрен знает где, нас, может, на несколько километров в распадок утащило! Я не жрал полсуток, я замерз, у меня нога отнимается, — понимаешь ты это или нет?!

— Колено твое? — тихо уточнил Глеб.

— Оно, блин, оно!

 Борис, постанывая, привалился к стволу ближайшей ели.

— Чо хочешь со мной делай, дальше не пойду.

— Есть предложения?

— Ни одного.

Помолчали. Глеб переминался с ноги на ногу, бросая на Бориса долгие задумчивые взгляды — тот сидел неподвижно, отрывисто моргая. Поскрипывал снег, опушку донимал ветер, овал луны немел прямо над головой.

— Сделаем вот что, — сказал Глеб ровно. — Я пойду за помощью.

Ответа не последовало.

— Если останемся — точно замерзнем. Ты совсем легко одет. Обморозишься, и поминай как звали.

Брат уже все решил, вдруг понял Борис. Решил за них обоих.

— Я оставлю тулуп и вещей по максимуму, — уверенно продолжил Глеб, — пойду налегке, в твоей ветровке. Мне на ходу вряд ли холодно будет, а если что — я и бегом могу. Оденем тебя во все теплое, наломаем веток, сложим настил от ветра. До утра протянешь.

— Ты… — медленно проговорил Борис, — меня здесь бросишь?

— Я приведу помощь. Главное, не раскисай.

— Ты же не знаешь, где тропа.

— А ты будто знаешь. — Глеб был удивительно собран и спокоен. — Сам говорил, надо идти наверх, вдоль опушки. Слева поле, сзади обрыв, значит — тропа где-то справа, за холмом.

— Даже если так, — Борис мотнул головой, — до лагеря ходом часа три, и назад столько же. Я к тому времени уже в ледышку превращусь.

— Не превратишься. — Глеб рывком поднял брата на ноги. — Посмотри на меня! — властно гаркнул он. — Ты дождешься, ты сможешь!

 Их глаза встретились, и Борис поверил. В осунувшееся родном лице была надежда. 

 — Вот тебе мое слово: как спустимся, вместе смотрим повтор игры, я даже буду топить за Манчестер. — Глеб крепко обнял Бориса, два сердца бились в такт. — Я вернусь за тобой, брат.

3

Борис закрыл глаза. Он казался себе совсем маленьким — ребенком, лежащим на верхней полке старой двухъярусной кровати. Обои в комнате зеленые, с несуразным, выцветшим, едва различимым узором. В окнах деревянные рамы с проклеенными на зиму пазухами, липкая лента отошла и висит над батареей — свернутая в трубочку полоска бесшумно поднимается и опадает в волнах теплого воздуха. Мальчик лежит на спине, сложив руки поверх одеяла. Час поздний, но он не спит. Потолок над ним расступается, указывая проход в страшный ночной мир. Кровать отрывается от пола. Позади остаются квартира, район, город, а потом и вся планета. Островок кровати вращается, отдаляясь от голубого, затянутого в атмосферу шарика. Перед мальчиком открывается завеса главной тайны, что все эти годы скрывали от него мама и папа, — он один в мире. Звезды, галактики, скопления газа, кометы, пульсары: все они двигаются, летят сквозь черноту космоса к расширяющемуся, отдаляющемуся, недостижимому вселенскому краю. Вселенная беспредельна, а человек — нет. Мысль о мире, не знающем границ, — ужасает, она может обратить в пыль веру во что угодно. Но еще страшней понимание, что в этом ледяном пространстве, несущимся со скоростью света к недостижимой точке, нет иного обитаемого мира, ни единой живой души во всех бесчисленных галактиках, на мириадах звезд. С каждой секундой звезд становится больше, все быстрее летят они навстречу пустоте — лишенные памяти, речи, снов. Горизонт распахивается над мальчиком неохватной сферой, в центре которой его маленькая кровать, его крошечная планета, его детские представления о добре и зле. Если и есть Ад, то это космос, где обнаженный человек вечно падает, не в силах достичь дна.

Сколько он здесь? Шумит ветер в вершинах елей, а других звуков уже не нужно. По телу разливается приятная дремота, спину больше не ломит, не втыкается в ребра жесткий сук. Под Борисом мягкая перина из снега и хвои, звериная подстилка — надежная, безопасная, ставшая почти родной за долгие часы ожидания. Зачем ушел Глеб? Глупая затея. Вместе они бы дождались утра даже без костра, — он легко согрелся в одиночку, а вдвоем они бы даже могли немного вздремнуть, как в детстве, на двухъярусной кровати, в комнате с зелеными обоями… Нет! Спать нельзя! Очнись!

Страх. Хамар-Дабан все-таки достал его, с какой-то там по счету попытки, но добрался, сцапал. Эти проклятые горы всегда берут свое, они плотоядны. Горы не смогли утопить в реке, засыпать снегом, убить лавиной, и вот он здесь, на жалком настиле, в задубевшей одежде, под хищным светом луны — она смеется, истекая слюной! Его настил — алтарь, а жертвенный нож шамана, — пляшущего на потеху джиннам слепого ублюдка, — уже занесен для удара. Не сбежать, не вырваться. Только ждать, когда клинок, поймав голодный отсверк ночного ярила, вонзится в пылкое сердце и выпьет жизнь единым сладострастным глотком. Трудно отыскать в себе мужество, когда Глеб — родная плоть и кровь — бросил его на погибель, едва поняв, что с братом-калекой ему далеко не уйти. Да и был ли брат? Или горы с самого начала застлали взор льстивым мороком восхождения? Быть может, не было ни дороги, ни брата, ни покоренной вершины, — только мерзлая больная опушка, на которую его заманили, чтобы добить предательским ударом в спину. Луна, ужасная луна, куда деться от твоего лживого лика?!

Смирение. Бешено колотится сердце под саваном одежды. Нет выхода, одни тупики и стены с грязными разводами на выщербленной кладке. У таких стенок только расстреливать или стреляться. Нет, на такое он не согласен. Он жертва, но не все ли мы жертвы? Рождаемся, чтобы умереть; взлетаем, чтобы упасть; смеемся, чтобы заплакать. Другого не дадено. Есть гордость, есть воля, — он не может встать и уйти, но в его силах отдать жизнь по собственному выбору. Не алтарь и не зазубренный тесак, но шаг с обрыва, сделанный твердо, как учили в книжках. Все прежнее — лишь движение к перевалу. Сегодня его бенефис, точка в славной карьере. Он примет участь без слез, сознавая правильность финала. Его привели сюда не демоны, но он сам, а от себя не убежишь. Его жертва — памятник Икару, павшему в обреченной попытке дотянуться до звезд.

Смерть. Все, что имеет начало, имеет конец. Мы закончим так, как сможем, или как нам позволят, ляжем в гостеприимную, всегда готовую нас принять, пахучую землю. Всех нас примет, приютит, растворит земля. Все мы равны в смерти, но жизнь — иное дело. Она — наш сад, инструмент. Все-таки одни вещи важней, чем другие, и одна жизнь праведна, а другая пуста, как прохудившееся ведро в иссохшем колодце. И в конце, у последней черты, мы задаем себе один и тот же вопрос, но не нам на него отвечать. А нам — смиренно идти из одного конца заснеженного неба в другой, следуя за маяком, что всегда горит над пропастью космоса, озаряя путь. Мы в силах распознать его в самых мрачных теснинах, его отсвет лежит на каждом, он даруется в миг рождения, оставаясь с нами до часа смерти. И мудрость земная лишь в том, чтобы не заглушить и не потерять его, вернуться к началу, а затем, оправив запорошенную одежду и вздохнув полной грудью, вновь шагнуть за порог, на скрытую под только что выпавшим снегом тропу, и пойти к далекому, подмигивающему огоньку. 

Борис открыл глаза. Над ним не было ничего, кроме неба — ночного, темного, неизмеримо высокого, с ползущими лоскутами облаков на звездном холсте. Как хорошо и мирно под этим небом. Почему же прежде оно казалось ему холодным и безучастным, и как славно, что теперь он видит его таким. Все пустое, обман, кроме глубин неба. Но вот и неба для Бориса не стало. Только тишина, успокоение. И слава богу, подумал он, — и славен Бог.

…чудится вдали выкрикнули имя — хрипло, надсадно, с любовью и надеждой. Это кто-то живой, он вернулся, и он спасен. Они спасены. Человеческий крик скользнул по сугробам, отразился от елей, растаял в вышине…

 …а небо медленно тускнело, синий цвет переходил в серый, а затем в нежно-белый, сливаясь на востоке с обтесанными сединами Хамар-Дабана. Звезды мерцали, готовясь погаснуть. Стих ветер. Все замерло. Скоро рассвет.

март-апрель 2019, Иркутск