Я, но не я
Рубрики: Наши речи за десять
*
Редок цветок, невозможен немыслимый плод,
а ядовитые ветви растут, и укол достаёт
до освещённого сердца её возмущённого,
да, до смещённого сердца смущённого.
Сердце её –
то, что плода не приносит, пощады не просит, горит.
Дымно снаружи, легко и опасно внутри.
Силы огня принимают несбыточный цвет и избыточный яд
плача древесного древнего гневного сердца ея.
Фоновой яркости больше не надо блистать.
Формами ясности можно явлениям стать:
дереву – искрами, буквами пламени, тьмой у краёв.
Времени – маленьким, зрению – маревом, сердце моё.
Борису Архипкину
Эта улица и эта –
лучше всех, и эта тоже.
День един, как чаша света.
Человек уходит в лето,
он и свет уже похожи.
Эта улица светлее
всех, и лучше всех дорога
быть любовью без ответа,
быть художником у света,
быть работником у Бога.
Вот шиповник предвечерний,
белый донник вдоль обочин.
Люди могут быть бессмертны,
могут быть чуть-чуть бессмертны,
если их любили очень:
на секунду возвратившись,
померещиться в трамвае,
привязаться, как мотивчик,
убывая, прибывая.
Помнишь, приносил конфеты,
доставал их из кармана?
Этот жест во мне навеки
был записан без обмана.
Можешь даже и не помнить,
умереть, переродиться.
Карамелька на ладони
тридцать лет как золотится.
*
Полседьмого. Рассвет. Товарняк под горой.
Он зелёный, но выглядит как золотой.
По привычке ритмично стуча,
он бежит сквозь тайгу и гудит на бегу,
на его запотевшем потёртом боку
чьи-то буквы и отблеск луча.
Над горами морями, слоями туман,
стонет лес, ожиданием холода пьян,
под ногами платформа дрожит,
обо мне, от меня, за меня, про меня
со вчерашнего важного страшного дня
горсть брусники в кармане лежит.
И в небесном пуху проявляется мост,
то ли это одна, то ли множество звёзд
проступают над лесом лесов,
непрерывно мигают и знак подают.
Семь брусничин, в кармане нашедших приют,
образуют созвездие Сон.
Я старуха, а мир навсегда молодой.
Он паршивый, но выглядит как золотой –
змей пылающий, единорог.
Eдет мимо под утро, и жизнь бередит,
горячится, лучится, шумит и свистит
и скрывается за поворот.
*
У восьмиглазых плит, лежащих в море
у берега, – текучим изумрудом
промытое, усиленное зренье.
У облачной сиреневой дороги
над лотосами гор, покрытых снегом, –
спокойное безжалостное зренье.
У облепихи, гостьи синевы,
всей сотней тысяч ягод раскалённых
затихшей у меня над головой, –
единое отчаянное зренье.
И ржавый гвоздь, и кость, и горсть земли,
и все труды и горести земли.
Мы видимы и видим их такими.
На миг тебе для этого дано
разумное и пристальное зренье.
Оно не может быть прекращено
серебряным кинжалом горизонта.
Оно дрожит, как детская игрушка,
и прыгает, как пламя в темноте.
Смотри на пламя, не смыкая глаз,
и ты увидишь, как оно погаснет
и маленькая искра промелькнёт
во взгляде прародительницы-ночи.
*
Человек ума, разлюбивший мысль,
близорук становится, гол и мал.
Он теряет вес, как осенний лист,
и летит в туман.
Человек души, что за годом год
был открытой книгой – читай любой! –
вырывает лист, закрывает вход,
разлюбив любовь.
Он не может вспомнить ни рук, ни ног,
ни запретных тем, ни секретных слов.
Всё, что сердце чувствует, – черенок
и его излом.
Без любимых мест, нелюдимых мест,
наконец-то весь равномерно чист,
как вечерний свет отпускает лес,
лес отсекает лист.
Пронизан солнцем, пробит дождём,
сохраняя контур, лишившись сил,
ты потерян дважды, и вновь рождён,
и в перерождении так красив.
Переписан временем в палимпсест,
перекрашен тлением в чёрный дым,
ты прекрасен дважды – таким как есть
и таким как был.
На пустой дороге тебя найдёт –
одинок идущий за облака –
и поднимет на руки пешеход,
и положит в зарево рюкзака.
*
Дороги сна зарастают мхом.
Королева фей покидает холм.
Там, где время ей было дом,
мраморный берег гол.
Шепчет ласковая вода,
лёгкая, как зола,
что она навсегда взяла
и унесла куда.
Вот уж лес отпускает нас,
спящих, идущих вброд,
тех, кто, не открывая глаз,
смотрит в затменье вод.
Волны плещут в полу плаща,
ищут платья подол.
Старую песню поют – «прощай»,
тянут – «пойдём, пойдём».
Время спит. Королева спит.
Только внутри реки
что-то кружится и скрипит –
кажется, пузырьки.
Идёт во сне королева фей,
всё быстрее течёт вода.
И нет никакой короны на ней
и не было никогда.
*
Были вода и пламя, теперь – земля.
Я люблю поля.
Долгие, туманные, как века.
Бегают два щенка. Говорит река.
Проходит час, исчезает день, угасает год.
Иван-чай цветёт.
Был я рябиной, поступью и тропой
ближе всего к тому, чтобы быть собой.
Заревом, созерцанием, грязью, сном,
тайной и правдой, пропастью и окном.
Кем был Тальесин после ручьёв и скал?
Мог ли ещё писать или просто знал?
Я ещё здесь, отчего и зачем, не вем.
Ближе всего к тому, чтобы стать никем.
Иное чувство
Я осязанье души, я ищу забытое чувство.
Помню о нём только то, на что оно не похоже:
скол ледяной, обломок прикосновенья,
синюю тень его, оранжевую прохладу,
острую грань событий. Иное режет:
цвет восходящий, вестник тревожно-нежный,
был в Багдарине ещё, в поселковой больнице
восьмидесятого года (плакат с глаукомой,
радужный круг, лабиринт разноцветных осколков).
Острое лезвие чувства, бесстрашная кромка.
Как оно там появилось и стенку прорезало настежь,
быстрым овалом прошло сквозь плакат с глаукомой,
странным пустым коридором промчалось из солнца
в солнце; оставило сердце, и голод, и голос.
Всё – существует! Внутри распростёртой структуры
стёртый кристалл проявил многомерные крылья,
вложенный тайно в какую-то смутную нишу,
спрятанный тайной, осколком себя сохранивший.
Режет иное, и мир будто плачет цветами.
Солнце становится старше, а хмурое личико леса
вдруг фиолетовым бархатом зелени алой
светится – радостью, робостью, жадностью, жалостью, жаром.
Память иного порядка скрывается в складках.
Сердце, нелепое здесь, предназначено вывернуть мир наизнанку.
В небе закручено облако. Сдвинутый синий,
чистый оранжевый вестник, прозрачное небо
чувства иного, отчаянный зов пониманья.
Линза свободы и горстка дымящих опилок.
Я, но не я. Это мой кристаллический голос,
вложенный смутно в какую-то смутную тайну.
Синяя дымка скрывает разметку рассудка.
Умные трещины розово-рыжих событий
горы рисуют, и воды, и новые виды,
старые чувства и самые старые чувства.
Я – это я. Это мой человеческий голос.
Только сейчас. Остальное всегда неизвестно.
*
Я знаю, что свобода – нисхожденье,
а может, прятки в полной темноте
в лесу, где никого никто не видел,
где никого вообще не может быть.
Скатиться перепуганной монеткой
под камни, в сон, на остров, в водосток,
на нижнюю ступеньку пьедестала,
где пламя тишины уничтожает
позор самовлюбленных повторений,
провалы сказок, трещины удач,
и с ужасом и завистью смотреть
на тех, кто смог ещё сильней спуститься.
И я могла. И всё ещё могу.
Иду по лесу бесконечной ночью,
и только град стучит по голове.
Свободен тот, кто никому не нужен.
Свободен тот, кому никто не нужен.
Свободен, кто упал и поскользнулся.
Свободен, кто успел и ускользнул.
Я спрятана в себе, как и хотела.
Но как светло от града и луны!
И мой фонарик падает и гаснет.
*
Мы сядем с тобою ветер…
Александр Введенский
Ветер в маршрутку дует, пахнет дождём и кедром.
Едешь и думаешь: что же откажет первым?
Чувство юмора, память, способность справляться с горем?
Лошади и деревья? Лотосовые горы?
Камни, трава, орлы, летящие к краю?
Я их люблю, поэтому называю.
Что же откажет первым, зрение или пенье?
В мире, где всё уходит в морскую пену,
это не так уж нужно, вообще неважно.
Кажется, мне теперь ничего не страшно.
Если не будет глаз, я увижу речью –
вон как она хромает, заходит сбоку,
плачет, стрекочет, ни с чем не боится встречи.
Всё далеко, и мало, и одиноко.
Если не станет речи, дотронусь цветом.
Eсли не будет цвета, дотронусь ветром.
Что отказало первым – свобода? юность?
Всё невесомо, празднично, горько, голо.
Мы сядем с тобою, ветер, на камешки Харагуна.
Мы выйдем с тобой, ветер, нá берег Эрхуу-гола.
Так же, как ты, иное течёт сквозь пальцы:
контур будды Амиды, мотив гандхарвов.
Быстро бежит сквозь сердце и пропадает,
будто весь мир, как в точку, в меня ударил.
Сердце родилось и разобьётся в свете.
Наша усталость в мире, где все устали.
Кто мне откажет завтра – подруги? дети?
Облако-птица цвета золы и стали?
Рыжие кони, лебеди – девы рая?
Я их люблю, поэтому повторяю.
Жёлтая быль лиственничных иголок.
Может, моя любовь не больше, чем повторенье.
Горные реки, водовороты ёлок.
Зренье и пенье. Прощание и прозренье.
Эти слова не прибавят и не убавят,
снова они лакуны в сплошном узоре.
Если наш мир покинут печаль и память,
может быть, здесь когда-нибудь будет море.
Небо на нас больше не бросит взгляда,
будто в книге перевернёт зарницу.
Но я же знаю, эта земля крылата,
ей суждено над пеной морской носиться.
Мы встретим друг друга, ветер, среди долины,
Равно свободны, но ни над чем не властны.
Я жизнь, неладно сделанная из глины.
Ты воля прерий небесных, ничьих, неясных.